– Это верно, – сердито сказал отец. – Пойдем, Джек, – обратился он к своему знакомому. – Чего нам гоняться за этим негодяем? Пусть он потонет в море, бродяга!
И, сунув кнут под мышку, отец ушел вместе с приятелем, а Рипстон помог мне выбраться из моего убежища.
После этого мне ни разу не случалось встречать ни отца, ни кого-нибудь из своих прежних знакомых.
Вскоре я захворал.
Хотя я держался на ногах и не жаловался, но я уже давно чувствовал себя не совсем здоровым, И это не удивительно.
Осень стояла очень дождливая, платье не высыхало на мне по нескольку дней кряду. Я не мог не только просушить его, но даже снять на ночь. Несколько раз я чувствовал сильную боль в горле и в спине между лопатками. Целых две недели меня мучила зубная боль.
Это было ужасно. Я не мог съесть куска хлеба, не размочив его сперва в воде, я не мог разжевать ни репы, ни кочерыжек, часто составлявших нашу единственную пищу, и принужден был голодать, пока какой-нибудь счастливый случай не давал мне возможности купить себе мягкой пищи в булочной или в съестной. Я целые ночи просиживал без сна в уголку фургона, покачиваясь из стороны в сторону и не смыкая глаз от боли, к досаде моих товарищей.
– Чего ты хнычешь, Смиф! Не мешай нам спать, – ворчал Рипстон.
– В самом деле, Смиф, какой ты несносный! – прибавлял Моулди. – Не только не помогаешь раздобывать пропитание днем, но еще надоедаешь по ночам.
– Но что же мне делать, Рип? – плакал я. – Вы оба стали бы добрее ко мне, если бы сами промучились столько времени, как я.
– Надо ему как-нибудь помочь, Моулди, – сказал Рипстон, разжалобленный моими слезами. – Позовем старого скрипача, который ночует в соседнем фургоне. Мне говорили, что он умеет рвать зубы. По-моему, лучше сразу вынести сильную боль, чем возиться с каким-то несчастным зубом целые недели.
– Вот это дело, – сказал Моулди и отправился за скрипачом.
Через несколько минут они вернулись оба, В руке у скрипача была длинная ржавая струна.
– Ну, бедный малый, – сказал скрипач, – садись и разевай рот пошире, а вы, ребята, держите его за руки, чтобы он не мешал мне работать.
Я повиновался, хотя сердце мое сильно стучало от страха.
Старик обмотал струной мой больной зуб и… дернул ее изо всей силы.
– А-а-а! – закричал я, повалившись на спину.
Изо рта у меня текла кровь, но с зубной болью было покончено…
Наши дела в Ковентгардене в последнее время шли все хуже и хуже. Нас там заприметили, и это было очень невыгодно. Все знали, что мы воришки, и зорко следили за нами. Чуть не каждый день нас колотил то какой-нибудь торговец, то базарный сторож.
Рипстону удалось открыть погреб, где хранилась на зиму морковь. Мы забрались туда и целую неделю питались одною морковью.
Сначала мы сочли это за большое счастье для себя, но скоро увидели, что питаться одной морковью очень вредно.
Вероятно, она и была отчасти причиной моей болезни.
Обыкновенно в воскресные дни, если погода была не плохая, мы долго гуляли по берегу реки, а потом ложились в свой фургон и рассказывали друг другу разные истории. В тот день, когда я заболел, Рипстон и Моулди пошли гулять, а я остался в фургоне. У них от вчерашнего дня сохранилось несколько пенсов, и они пообедали хлебом с патокой, я же ничего не ел со вчерашнего обеда.
Я весь горел и дрожал, язык у меня пересох, глаза болели, голову ломило, точно кто-нибудь бил ее колотушками. На мое счастье, в фургоне было немного соломы, и товарищи предоставили ее всю в мое распоряжение. Но я никак не мог улечься как следует: сколько я ни встряхивал свою соломенную подушку, она все казалась слишком низкой для моей отяжелевшей головы.
К ночи мне сделалось еще хуже. Я должен был на этот раз служить подушкою, но Рипстон великодушно занял мое место, а Моулди позволил мне положить голову к нему на колени, хотя право выбирать место принадлежало ему, так как он был подушкою накануне.
Они даже легли спать раньше обыкновенного, чтобы я мог скорее улечься как следует. Но все заботы их были напрасны. Скоро Рипстон заметил, что голова моя жжет его через куртку. Моулди, вообще мальчик кроткий, был ужасно зол спросонья. Он вдруг, ничего не говоря, ударил Рипстона по ноге.
– Ты чего это? – с досадой спросил Рипстон.
– А ты что не лежишь смирно? Дрыгает ногами, точно танец отплясывает!
– Да разве это я! – воскричал Рипстон, – Это Смитфилд.
– Ты чего трясешься, Смиф?
– Мне ужасно холодно, Моулди. Я просто как лед холодный.
– Хорош лед! От него пышет, как от печки. Пощупай-ка, Моулди, – сказал Рипстон.
Моулди приложил руку к моей щеке.
– Вот тебе! Не смей лгать! – вскочил он и дал мне сильную пощечину. – А расплачешься, так я и другую влеплю!
Я старался превозмочь себя и не плакать, но это было выше моих сил. Целый вечер удерживался я от слез, но выходка Моулди прорвала плотину. Рыданья душили меня, и слезы полились из моих глаз так быстро, что я не успевал вытирать их. Я как будто переполнился горем, которому непременно надо было излиться. Я плакал тихо, припав ко дну фургона, и товарищи могли заметить мои слезы только по судорожным всхлипываниям, вырывавшимся у меня иногда.
Когда я увидел отца с кнутом на Ковентгарденском рынке, я решил никогда не возвращаться домой. С того дня я даже не вспоминал ни о маленькой Полли, на о домашней жизни, сердце мое замерло и очерствело.
Теперь я почувствовал, что оно как будто оттаивает, становится мягче, и в то же время на него ложится тяжесть, которую я не в силах выносить.
У Моулди, должно быть, тоже не хватало сил выносить мой плач. Исполняя свое обещание, он размахнулся еще раз и дал мне пощечину сильнее прежней.